Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани
Вы
не забыли до сих пор,
То знайте: колкость вашей брани,
Холодный, строгий разговор,
Когда б в моей лишь было власти,
Я предпочла б обидной страсти
И
этим письмам и слезам.
К моим младенческим мечтам
Тогда имели вы хоть жалость,
Хоть уважение к летам…
А нынче! — что к моим ногам
Вас привело? какая малость!
Как с вашим сердцем и умом
Быть чувства мелкого рабом?
Он знак подаст — и все хлопочут;
Он пьет — все пьют и все кричат;
Он засмеется — все хохочут;
Нахмурит брови — все молчат;
Так, он хозяин,
это ясно:
И Тане уж
не так ужасно,
И любопытная теперь
Немного растворила дверь…
Вдруг ветер дунул, загашая
Огонь светильников ночных;
Смутилась шайка домовых;
Онегин, взорами сверкая,
Из-за стола гремя встает;
Все встали: он к дверям идет.
— Да что ж, барин, делать, время-то такое; кнута
не видишь, такая потьма! — Сказавши
это, он так покосил бричку, что Чичиков принужден был держаться обеими руками. Тут только заметил он, что Селифан подгулял.
— Покупайте, Павел Иванович, — сказал он. — За именье можно всегда дать
эту <цену>. Если вы
не дадите за него тридцать тысяч, мы с братом складываемся и покупаем.
В иной комнате и вовсе
не было мебели, хотя и было говорено в первые дни после женитьбы: «Душенька, нужно будет завтра похлопотать, чтобы в
эту комнату хоть на время поставить мебель».
Нет,
это всё
не то,
это всё выдумки,
это всё…
Расстроено оно было скотскими падежами, плутами приказчиками, неурожаями, повальными болезнями, истребившими лучших работников, и, наконец, бестолковьем самого помещика, убиравшего себе в Москве дом в последнем вкусе и убившего на
эту уборку все состояние свое до последней копейки, так что уж
не на что было есть.
Да накупи я всех
этих, которые вымерли, пока еще
не подавали новых ревизских сказок, приобрети их, положим, тысячу, да, положим, опекунский совет даст по двести рублей на душу: вот уж двести тысяч капиталу!
С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец остались только два, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою; с каждым годом уходили из вида более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд его обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате; неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него хозяйственные произведения; покупщики торговались, торговались и наконец бросили его вовсе, сказавши, что
это бес, а
не человек; сено и хлеб гнили, клади и стоги обращались в чистый навоз, хоть разводи на них капусту, мука в подвалах превратилась в камень, и нужно было ее рубить, к сукнам, холстам и домашним материям страшно было притронуться: они обращались в пыль.
— Пошел, пошел! Тебя ведь
не спрашивают об
этом.
Но уже ни капитала, ни разных заграничных вещиц, ничего
не осталось ему; на все
это нашлись другие охотники.
В продолжение всей болтовни Ноздрева Чичиков протирал несколько раз себе глаза, желая увериться,
не во сне ли он все
это слышит. Делатель фальшивых ассигнаций, увоз губернаторской дочки, смерть прокурора, которой причиною будто бы он, приезд генерал-губернатора — все
это навело на него порядочный испуг. «Ну, уж коли пошло на то, — подумал он сам в себе, — так мешкать более нечего, нужно отсюда убираться поскорей».
Чичиков согласился с
этим совершенно, прибавивши, что ничего
не может быть приятнее, как жить в уединенье, наслаждаться зрелищем природы и почитать иногда какую-нибудь книгу…
Индейкам и курам
не было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь; свинья с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и,
не замечая
этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком.
— А! — Он тут же развернул ее, пробежал глазами и подивился чистоте и красоте почерка. — Славно написано, — сказал он, —
не нужно и переписывать. Еще и каемка вокруг! кто
это так искусно сделал каемку?
Чичикову тоже
не было надобности до школ, но Платонов подхватил
этот предмет...
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на
это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в
это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя
не выдаст».
Он насильно пожал ему руку, и прижал ее к сердцу, и благодарил его за то, что он дал ему случай увидеть на деле ход производства; что передрягу и гонку нужно дать необходимо, потому что способно все задремать и пружины сельского управленья заржавеют и ослабеют; что вследствие
этого события пришла ему счастливая мысль: устроить новую комиссию, которая будет называться комиссией наблюдения за комиссиею построения, так что уже тогда никто
не осмелится украсть.
Итак, ничего нет удивительного, что чиновники невольно задумались на
этом пункте; скоро, однако же, спохватились, заметив, что воображение их уже чересчур рысисто и что все
это не то.
«Нет,
этого мы приятелю и понюхать
не дадим», — сказал про себя Чичиков и потом объяснил, что такого приятеля никак
не найдется, что одни издержки по
этому делу будут стоить более, ибо от судов нужно отрезать полы собственного кафтана да уходить подалее; но что если он уже действительно так стиснут, то, будучи подвигнут участием, он готов дать… но что
это такая безделица, о которой даже
не стоит и говорить.
— Ну, вот тебе постель готова, — сказала хозяйка. — Прощай, батюшка, желаю покойной ночи. Да
не нужно ли еще чего? Может, ты привык, отец мой, чтобы кто-нибудь почесал на ночь пятки? Покойник мой без
этого никак
не засыпал.
Эти «скромности» скрывали напереди и сзади то, что уже
не могло нанести гибели человеку, а между тем заставляли подозревать, что там-то именно и была самая погибель.
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса? как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах,
не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы
этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
Иван Антонович как будто бы и
не слыхал и углубился совершенно в бумаги,
не отвечая ничего. Видно было вдруг, что
это был уже человек благоразумных лет,
не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом,
это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Да и в словесных науках они, как видно,
не далеко уходили…» — Тут на минуту Кошкарев остановился и сказал: — В
этом месте, плут… он немножко кольнул вас.
— Но знаете ли, что такого рода покупки, я
это говорю между нами, по дружбе,
не всегда позволительны, и расскажи я или кто иной — такому человеку
не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обязательства.
Даже начальство изъяснилось, что
это был черт, а
не человек: он отыскивал в колесах, дышлах, [Дышло — толстая оглобля, прикрепляемая к середине передней оси повозки при парной упряжке.] лошадиных ушах и невесть в каких местах, куда бы никакому автору
не пришло в мысль забраться и куда позволяется забираться только одним таможенным чиновникам.
— Что ж могу я сделать? Я должен воевать с законом. Положим, если бы я даже и решился на
это, но ведь князь справедлив, — он ни за что
не отступит.
— Но позвольте, — сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца
не было, — зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь
это всё народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица.
Чичиков объяснил ей, что
эта бумага
не такого рода, что она назначена для совершения крепостей, а
не для просьб.
— Эх ты! — сказал Селифан. — Да
это и есть направо:
не знает, где право, где лево!
Услыша
эти слова, Чичиков, чтобы
не сделать дворовых людей свидетелями соблазнительной сцены и вместе с тем чувствуя, что держать Ноздрева было бесполезно, выпустил его руки. В
это самое время вошел Порфирий и с ним Павлушка, парень дюжий, с которым иметь дело было совсем невыгодно.
Ибо, что ни говори,
не приди в голову Чичикову
эта мысль,
не явилась бы на свет сия поэма.
Уже сукна купил он себе такого, какого
не носила вся губерния, и с
этих пор стал держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою; уже приобрел он отличную пару и сам держал одну вожжу, заставляя пристяжную виться кольцом; уже завел он обычай вытираться губкой, намоченной в воде, смешанной с одеколоном; уже покупал он весьма недешево какое-то мыло для сообщения гладкости коже, уже…
Хотя, точно, есть одно такое обстоятельство, которое бы послужило в его пользу, да он сам
не согласится, потому <что> через
это пострадал бы другой.
— Вот на
этом поле, — сказал Ноздрев, указывая пальцем на поле, — русаков такая гибель, что земли
не видно; я сам своими руками поймал одного за задние ноги.
Но
этого ученья
не удалось попробовать бедному Андрею Ивановичу.
— Кто, Михеев умер? — сказал Собакевич, ничуть
не смешавшись. —
Это его брат умер, а он преживехонький и стал здоровее прежнего. На днях такую бричку наладил, что и в Москве
не сделать. Ему, по-настоящему, только на одного государя и работать.
В
этом, однако же,
не успел: Тентетников стоял на своем упрямо.
— Но представьте же, Анна Григорьевна, каково мое было положение, когда я услышала
это. «И теперь, — говорит Коробочка, — я
не знаю, говорит, что мне делать. Заставил, говорит, подписать меня какую-то фальшивую бумагу, бросил пятнадцать рублей ассигнациями; я, говорит, неопытная беспомощная вдова, я ничего
не знаю…» Так вот происшествия! Но только если бы вы могли сколько-нибудь себе представить, как я вся перетревожилась.
Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был
не то ясный,
не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат,
этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням.
На взгляд он был человек видный; черты лица его были
не лишены приятности, но в
эту приятность, казалось, чересчур было передано сахару; в приемах и оборотах его было что-то заискивающее расположения и знакомства.
Мы были уж на средине, в самой быстрине, когда она вдруг на седле покачнулась. «Мне дурно!» — проговорила она слабым голосом… Я быстро наклонился к ней, обвил рукою ее гибкую талию. «Смотрите наверх, — шепнул я ей, —
это ничего, только
не бойтесь; я с вами».
Не отвечайте, я знаю, что вы в
этом не признаетесь, потому что Грушницкий убит (она перекрестилась).
Но
это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей
не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка.
Это что-то
не русская храбрость!..
Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить;
не знаю, достойно порицания или похвалы
это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие
этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.
Уж восток начинал бледнеть, когда я заснул, но — видно, было написано на небесах, что в
эту ночь я
не высплюсь.
Вдруг мелкие камни с шумом покатились нам под ноги. Что
это? Грушницкий споткнулся; ветка, за которую он уцепился, изломилась, и он скатился бы вниз на спине, если б его секунданты
не поддержали.
Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили
это дело,
не знаю, — только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.